Мы занимались сексом несколько часов подряд. Как будто упали в пропасть разбуженных нервов. Мишель рассказала мне обо всем, что происходило (и исходило) из ее супружеской постели. Рассказала, как боится, что по-настоящему не любит своего мужа. Рассказала о своих фантазиях, о том, как представляет себе мужнину сестру, как ласкает себя в общественных местах, надеясь — но не зная точно, — что никто не смотрит, рассказала, что подворовывает по мелочи в магазине на углу, потому что это ее заводит. Говорила, что верит в Бога, что любит представлять, как он за ней в такие минуты наблюдает. Я отвечал, что она очень занятная девушка. И все это время мы трахались, и я тоже вдруг принялся плакать — просто растрогался…
Кожа моя уже никогда не почувствует подобного, не испытает столь остро близости другого человека, когда непонятно, где кончаешься ты и начинается твоя партнерша. Больше никогда. Никогда больше кожа моя не сможет быть столь совершенным органом общения: лишившись кожи в огне, я также утратил возможность снимать ее в постели с другим человеком. Я рад, что испытал подобную физическую связь, но, конечно, хотелось бы делать это не с такой, в первый и в последний раз встреченной девушкой.
Быть может, многочисленные сексуальные связи — моя очевидная и вечная ошибка. А может, и нет. Учтите, пожалуйста, что я дарил значительное облегчение многим упавшим духом женщинам. Какая разница, если Ванда Как-ее-там считала меня только что разведенным и никем не понятым художником? Ее собственный муж с большей охотой лакал пиво с друзьями, чем водил ее на танцы; так, может, перепих с незнакомцем пошел ей на пользу? Ключом к успеху всего этого предприятия была моя мгновенная способность принимать форму любой женской фантазии. Такая расшифровка другого человека, позволяющая подарить ему желанное и необходимое, — настоящее искусство, а я был очень искусным трахалыциком.
Женщинам не нужен был настоящий я и не нужна была любовь. Они хотели краткой и плотской встречи, такой, для которой уже сочилась горячая роса между ног, такой, какие обсуждают с приятельницами по книжным клубам. Я был лишь телом — уникальным, прекрасным телом, — с которым они могли реализовать свои подлинные желания.
Этоправда: нам хочется покорять хорошеньких и привлекательных, ведь так мы подтверждаем наше собственное достоинство. От лица всех мужчин мира заявляю: мы хотим обладать красотой женщины, которую трахаем. Хотим схватить эту красоту, крепко сжать ее жадными пальцами, обладать ею со всей полнотой и неизбывностью, сделать ее своей. Нам хочется этого, когда женщина расцветает в оргазме.
И это прекрасно. И пускай я не могу сказать за женщин, но воображаю, что и они (конечно, вслух не признаются) мечтают об одном и том же: обладать мужчиной, завладеть его суровой красотой, хотя бы на несколько секунд.
И вообще, что им от моих измышлений? Я не болел ни СПИДом, ни герпесом; правда, лечился от всякого другого и получил кучу уколов в задницу — но кто же не лечился? Немножко пенициллина никому не повредит. Хотя, с другой стороны, легко вот так с нежностью вспоминать мелкие ЗППП, когда тебе ампутировали пенис.
Пожалуй, не годится для меня их творческая визуализация.
Конни из утренней смены была самой юной, блондинистой и миловидной из трех моих медсестер. Она проверяла повязки, когда я просыпался. Вообще-то, на мой вкус, чересчур дерзкая, хотя улыбалась она очаровательно (и зубы кривоваты совсем чуть-чуть) и всегда искренне желала доброго утра. Однажды я спросил, отчего она всегда такая дико позитивная (трудное предложение, однако я его выдавил), и Кони ответила, что «не хочет быть злой». Но самое восхитительное — она даже представить не могла, с чего мне в голову вообще пришло задавать подобные вопросы. Пытаясь быть неизменно доброй, Конни почти всегда приносила мне маленький гостинец: баночку содовой, которую держала передо мной, пока я пил через трубочку, или газетную вырезку, которую зачитывала мне вслух, желая порадовать.
Бэт, явно самая старшая из трех медсестер, делала мне дневной массаж.
Бэт была ужасно тощая и ужасно серьезная. Волосы у нее вились, порой даже слишком буйно, но она явно не собиралась им потакать.
Быть может, из-за того, что работала в ожоговом отделении не первый год, она наотрез отказывалась допускать хоть какую-то человеческую привязанность к пациентам.
Мэдди, ночная сестра, выглядела так, словно вот-вот готова сорваться в ближайший бар строить мужикам глазки. Не обязательно давать, но уж пофлиртовать непременно. Даже ухаживая за нами, жертвами ожогов, Мэдди нарочито вертела бедрами под белой юбкой. Попа у нее была, в моей терминологии, павианья — обезьяны за такой готовы со скалы попрыгать. Порочная, испорченная девчонка, Мэдди, казалось, и в медсестры пошла лишь для того, чтобы с полным правом носить медицинский халатик, как в порнофильмах. Однажды она заметила, как я на нее пялюсь, и произнесла:
— А ты до аварии был самец хоть куда, верно?
Фраза прозвучала не вопросительно, а скорее утвердительно. Мэдди совсем на меня не сердилась, просто удивлялась.
В конце недели приехала мать Терезы — забрать вещи. Она описала мне похороны: оказывается, мэр прислал «прекраснейший венок из лилий», и все хором пели псалмы, «и голоса летели к небесам». Потом, забывшись, с тоской посмотрела в окно, на парк через дорогу, где дети шумно играли в бейсбол. В моих глазах эта женщина за секунду постарела на десять лет. Она отвела глаза от детей, взяла себя в руки. И несколько минут не могла решиться задать вопрос.