Горгулья - Страница 2


К оглавлению

2

А теперь клади вот эту самую, чувствительную, чуткую ладонь прямо на пылающую колонку! И держи. Держи! Конфорка выжжет на твоей ладони девять Дантовых кругов Ада, ты навечно сможешь сжать весь Ад в кулаке. Жди, пусть жар проникнет под кожу, сквозь мышцы и сухожилия; пусть выжжет до кости. Жди, когда ожог внедрится в самую глубь, так, что ты уже не сможешь оторвать ладонь от круга. Вскоре от конфорки вверх потянется зловоние твоей собственной горелой кожи. Оно со всех сторон облепит волоски в носу, и ты услышишь, как горит твое тело.

Нет, не отнимай пока руки — я хочу, чтобы ты медленно сосчитал до шестидесяти. Только по-честному! Одна Мис-си-си-пи, две Мис-си-си-пи, три Мис-си-си-пи… На шестидесятой Мис-си-си-пи твоя ладонь расплавится вокруг конфорки, вплавится прямо в нее.

А теперь оторви руку.

Вот тебе еще задание: наклонись, прижмись щекой к той же самой конфорке. Сам выбери, какой щекой. Снова шестьдесят Мис-си-си-пи; только по-честному. Очень удобно, что ухо так близко — тут же ловит треск и хруст, и щелчки лопающихся волдырей.

Теперь ты в некоторой степени понимаешь, как чувствовал себя я — пришпиленный внутри машины, неспособный отодвинуться от пламени, успевший в каком-то подобии сознания прочувствовать все прежде, чем наступил шок. Мне досталось несколько кратких и милосердных секунд, в которые я мог все слышать, обонять и думать, по-прежнему все осознавать, однако ничего не чувствовать. «Почему мне больше не больно?» Помню, я закрыл глаза и возжелал полнейшей и прекрасной тьмы. Помню, я думал, что зря не стал вегетарианцем.

Потом машина опять качнулась и опрокинулась в ручей. Как будто черепаха обрела почву под ногами и суетливо юркнула к ближайшему источнику воды.

Эта случайность — машина упала в ручей — спасла мне жизнь: вода затушила пламя и охладила мою обгоревшую кожу.

«Катастрофы подстерегают зазевавшихся путников и сокрушают подчас жестоко — совсем как любовь».

Понятия не имею, хорошо ли начинать с аварии; я ведь никогда раньше не писал книг. Честно говоря, я начал так, как начал, желая заинтересовать и увлечь вас своим рассказом. Вы все еще читаете — значит, сработало.

Как выясняется, самое сложное в литературном труде — отнюдь не процесс выстраивания предложений. Сложно решить, что именно вписать и куда, а что оставить. Я постоянно предугадываю сам себя. Я выбрал аварию, хотя с тем же успехом мог начать с любого дня из тридцати пяти лет моей жизни, предшествующих этой катастрофе.

Почему бы не начать так: «Я родился в 19.. году в городе…»?

С другой стороны, зачем же привязывать начало к течению собственной жизни?

Возможно, в первой главе моей книги следовало рассказать о Нюрнберге начала тринадцатого века, а точнее, о женщине, исключительно злосчастно названной Адельхайт Роттер. Возможно, все было предрешено в тот день, когда Роттер отказалась от жизни, по ее собственному разумению, греховной, и ушла в общину бегинок, став одной из тех, кто хоть и не имел официально церковного статуса, но жил, вдохновляясь принципами бедности и милосердия, в подражание Христу. Со временем Роттер увлекла за собой легион последователей и в 1240 году отправилась на молочную ферму в местечке Энгельшальксдорф возле Швинаха, где покровитель по имени Ульрик II фон Кенигштейн и позволил им всем обретаться в обмен на работы по хозяйству. В 1243 году они возвели здание, а годом позже учредили монастырь и выбрали свою первую настоятельницу.

Ульрик умер, не оставив наследника, и все свое имение завещал он бегинкам — при условии, что в монастыре станут хоронить всех его родственников и молиться, во веки вечные, за семейство Кенигштейн. Выказывая здравый смысл, повелел он переименовать Швинах — «Свинский угол», в Энгельталь — «Долину ангелов». Впрочем, на мою-то жизнь сильнее всего суждено было повлиять заключительному условию Ульрика: он наказал монастырю устроить в стенах своих скрипторий, зал для переписывания рукописей.

Открываю глаза; бьют спирали красно-голубого света. Блицкриг голосов, криков. Кусок металла пронзает кузов машины, вскрывает корпус. Униформа. Боже, я в аду, и все здесь носят форму!

Кто-то вскрикивает. Кто-то успокаивает меня:

— Мы вас вытащим. Не волнуйтесь. — У него значок. — Все будет хорошо, — обещает спасатель сквозь усы. — Как вас зовут?

Не помню. Другой спасатель на кого-то орет. Отшатывается при виде меня.

Им так полагается? Темнота.

Открываю глаза. Я пристегнут ремнями к доске. Голос:

— Три, два, один, взяли!

Небо несется ко мне, потом прочь.

— Внутрь! — командует голос.

С металлическим щелчком носилки встают на место. Гроб. А крышка где? «Слишком стерильно для ада, но разве может быть в раю железная серая крыша?» Темнота.

Открываю глаза. Снова невесомость. Харон одет в голубую клеенчатую хламиду. Сирена «скорой помощи» плывет над бетонным Ахероном. Капельницы… все мое тело утыкано капельницами. Я укрыт гелевым одеялом. Мокро, мокро. Темнота.

Открываю глаза. Глухо стучат колеса — словно магазинная тележка катит по бетону. Кто-то говорит сердито: «Едем!» Небо насмехается надо мной, улетает прочь, сменяется белой штукатуркой потолка. Разъезжаются в стороны двойные двери.

— Скорее!

Темнота.

Открываю глаза. Зияет змеиная пасть, смеется мне в лицо, грозит: «Я иду…»

Змея пытается поглотить мою голову. Нет, это не змея — это кислородная маска… и ты не сможешь ничего поделать. Я падаю назад, обратно в газовую темноту.

Открываю глаза. Руки горят, ноги горят, повсюду огонь, однако сам я в эпицентре снежной бури. Немецкий лес, и где-то рядом река. Женщина с арбалетом на холме. Грудь болит как от удара. Слышу шипящий свист, а сердце останавливается. Пытаюсь что-то сказать, но лишь хрипло каркаю. Медсестра говорит, чтобы я отдыхал и тогда все будет хорошо, все будет хорошо.

2