Сами догадайтесь, каким тоном Марианн Энгел заявила, что нет, история о любви не кажется ей тоскливой.
После ее ухода я рассмотрел эту историю под разными углами. То было донкихотство: старая Италия, жертвенность, преданность и обручальные кольца, пронзившие сердце лучшего и верного мужа. Проделав некоторое умственное усилие, я пришел к следующему выводу: смысл рассказа, возможно, не в том, что супруги скончались от омерзительной болезни, но в определенной трогательности поступков Франческо. Тем не менее, если бы это я готовил спагетти и услышал, как жена визжит от гигантских нарывов, тут же бросился бы вон из дома — только меня и видели.
Следующие несколько дней я ждал, когда же снова придет Марианн Энгел — мне не терпелось доложить ей, что Франческо был не совсем конченым придурком. Хотелось показать, что я расту как личность (выражаясь на клишированном психожаргоне), чтобы она тоже не отставала. Но так и не дождался и стал гадать, то ли ее снова призвали служить горгульям, то ли это я все испортил своими неромантичными комментариями. А потом мой отупевший мозг опять залихорадило: «испортил что»? Как же я позволил себе, хоть на секунду, вообразить, будто мы пара? Идиот!
Бэт притащила конверт, только что доставленный курьером. Я разорвал обертку; внутри обнаружилась записка на коричневом пергаменте. Надпись, казалось, была сделана пером много веков назад — буквы изгибались завитушками; такому почерку теперь уж не учат.
Мой дорогой,
в последующие несколько дней я буду занята работой.
Дух вновь в меня вселился.
Горгульи жаждут рождения.
Вскоре вернусь к тебе.
М.
Я обрадовался, что причина отсутствия Марианн Энгел не в моем поведении — у нее всего лишь очередной сеанс резьбы.
По телевизору показывали «мыльную оперу». У Эдварда опять случилась амнезия, а давно потерянная сестра Памелы, миссионерка, только что вернулась из Африки. Я катал по доске свой шарикоподшипник. Следил, как собственное серебристое отражение уменьшается с расстоянием. Разминал упражнениями ноги. Морфий капал по-прежнему. Змея все так же лизала меня в череп. «Я иду, и ты не сможешь ничего поделать». И еще: «Придурок, лузер, нытик, наркоман, демон, чудовище, дьявол, злодей, тварь, животное, гоблин, ничтожество, пустое место — и таким останешься. Нелюбимый. Не заслуживающий любви. Никто».
А, да что может знать змеиная сволочь?! Марианн Энгел написала мне «Мой дорогой».
Я представлял, как Франческо работает в жаркой кузнице. Представлял, как Грациана пробует пасту в зачумленной постели — «ну немножко, тебе сразу полегчает». Представлял умирающих любовников. Пытался представить преданность, от которой можно умереть за другого; это я-то, едва способный вообразить собственную дальнейшую жизнь. А потом попробовал мысленно нарисовать, что получится, когда, в конце концов, меня выпишут из ожогового отделения, и как изменятся наши отношения с Марианн Энгел.
В замкнутом пространстве больницы ее эксцентричность казалась мне красочной, яркой, но нисколько не способной испортить повседневную жизнь. Я был под защитой своего распорядка, режима дня, а персонал терпел Марианн Энгел в угоду мне и в связи с отсутствием других друзей — за исключением, быть может, Грегора. А раз уж мы с ней виделись только в этой ограниченной — и ограничивающей — обстановке, оставалось лишь гадать: до каких пределов дойдут странности Марианн Энгел в настоящем мире?
Разговоры о множестве сердец в груди или о жизни длиной в семьсот лет вносили приятное разнообразие в мое монотонное существование. Иногда мне делалось неловко, но чаще было втайне радостно думать, что Марианн Энгел чувствует «магическую связь» со мной. А вот как бы я воспринял ее поведение, доведись нам познакомиться до аварии? Нет сомнений, я бы только отмахнулся от нее и вернулся к своим делам. Очередная чокнутая. Конечно же, в больнице уйти некуда.
Но наступит время, когда я смогу уйти, если захочу.
Детство монахини Марианн Энгел закончилось на заре четырнадцатого века; ей предстояло начать обучение в скриптории Энгельталя. Подобные заведения существовали несколько сотен лет, с тех пор как Charlemagne, или Карл Великий, повелел устраивать особые помещения для переписывания и хранения важных рукописей. Поначалу, разумеется, книжное дело относилось исключительно к переписыванию и сохранению Слова Божьего.
Работа у книжников была нелегкая. У них — или в Энгельтале, у Марианн — имелись только самые простые инструменты: ножи, чернильницы, мел, лезвия, губки, свинцовые белила, линейка и шило. Ради сохранности книг в скрипторий не дозволялось проносить свечи. В холодное время года книжнице даже негде было погреть руки. Книги имели такую ценность, что писчие помещения зачастую размещали на вершине хорошо укрепленной башни; на самих же книгах делали предупредительные надписи о последствиях кражи или вандализма. Типичное предупреждение предрекало книжному вору болезнь, лихорадку, колесование и повешение. Не что-то одно, а каждую из этих напастей по очереди.
Жизнь была суровая, но книжница могла бы вспомнить, что каждое переписанное ею слово зачтется в ее пользу в Судный день, а также защитит от дьявола. Враг, впрочем, не замедлит воздать за подобную агрессию, а посему он ниспослал Титивиллуса, демона каллиграфии, чтобы отбиваться за себя.
Титивиллус был хитрый пройдоха. Несмотря на самые хорошие намерения, работа книжницы всегда скучна и однообразна. Внимание рассеивается, случаются ошибки. Титивиллусу вменялось в обязанность ежедневно наполнять мешок тысячей книжных ошибок. Потом трофеи волокли к Сатане, и тот вносил их в Книгу ошибок, чтобы использовать против писцов в Судный день. Переписывание представляло определенную опасность для писца: верносписанные слова засчитывались положительно, неверно списанные слова — отрицательно.